«Марина Цветаева — Георгий Адамович: Хроника противостояния»


М., «Дом-музей Марины Цветаевой»,
2000 г., 188 с., (обл.) тир. 1 тыс. экз.
ISBN 5-93015-017-06

предисловие, составление и примечания
О. А. Коростелева.

В книге впервые собраны отзывы известного эмигрантского критика Георгия Викторовича Адамовича (1892—1972) о творчестве Марины Ивановны Цветаевой. Сведенные воедино, они представляют собой своеобразный критический дневник, уникальный документ, позволяющий проследить непосредственное, живое восприятие современниками литературной эволюции Цветаевой.

Отзывы Цветаевой об Адамовиче позволяют полнее раскрыть историю взаимоотношений поэта и критика, противостояние двух разных взглядов на поэзию, двух литературных школ.



Рецензия Анны Кузнецовой в журнале «Знамя» № 5 2001 г.

«Компенсации за выбор».

Эта маленькая книжица содержит в себе переплетение двух несоставленных планов двух ненаписанных и даже в проекте не имевшихся книг: Цветаевой об Адамовиче и Адамовича о Цветаевой. Все известные высказывания друг о друге этих поэтических антагонистов, от реплик до пространных статей, вынуты из собственных контекстов и перенесены в общий контекст европейской культуры ХХ века — расположены на эсхатологической прямой: день за днем, от 16 января 1923 года, когда Адамович впервые высказался о Цветаевой в отзыве на сборник «Версты», до 23 октября 1980 года, когда ни того, ни другой уже не было в живых, но современники еще припоминали разговоры с ними.

Литературоведы и исследователи, вооружившись компьютерной техникой, сами могут составлять сюжеты, которые тем остроумнее выглядят, чем меньше для них обоснований в затекстовой реальности. Реальность искусно смонтированного текста порой имеет убеждающий эффект — сродни художественной правде. Не то здесь: этот сюжет обоснован биографически и исторически, голоса его живые как в своей сдержанности, так и в запальчивости, и выглядит все это то как драматический агон, то как судебное разбирательство… Во всяком случае, считать их выражением теоретического противостояния двух стилей, древней борьбы азианской и аттической риторик, как предлагает Олег Дарк в статье «В сторону Адамовича», опубликованной в сетевом «Русском журнале», я бы не стала, учитывая одно из последних достижений в истории человеческого мышления: отказ от тотализирующих абстракций и пристальное внимание к конкретному и единичному.

Основная тема размышлений Георгия Адамовича, ведущего критика литературы русского зарубежья, — судьба русской литературы в изгнании. Петербуржец, в 1923 году уехавший из России во Францию, он считал эмиграцию метафизической удачей. Размышления о судьбах русской поэзии привели его к теоретическому обоснованию западной тональности в русской эмигрантской поэзии и созданию школы «парижской ноты». Судьба молодой эмигрантской поэзии волновала его чрезвычайно, и суть его претензий к поэзии Цветаевой заключалась как раз в том, что она воспринимала как высшую себе похвалу: ей подражать нельзя. Нельзя учиться у нее приемам поэтического самовыражения.

Она же считала, что подражать вообще нельзя. Что поэт — изначальная, самодостаточная данность единства ощущения и выражения. Поденщица, не ожидавшая, когда вдохновение ее посетит, а просто никогда не отпускавшая его от себя, принося ему в жертву все свое бытование в человеческом мире с его ровным теплом и неяркими радостями, — она считала вдохновением само отсутствие сопротивления материала, которого попросту не замечала, сметая его звуковыми ударами, восклицаниями, разрыванием строк и строф на ритмические клочки. Этого не мог простить ей критик, считавший, что она губит свой несомненный поэтический дар, восприняв это дыхание от Пастернака. Адамович считал эту силу притворством, чисто женским миметическим инстинктом, необоснованной прихотью. Он не находил ей обоснования в той поэтической и человеческий реальности, которой они оба были современниками, в хмурых и похмельных утренних сумерках эмиграции, — поэтому не верил тону голоса и интонации поэта.

В статье-предисловии «Два полюса одной литературы» составитель утверждает, что, тем не менее, Адамович великолепно понимал поэтический масштаб Цветаевой, и что она прекрасно сознавала все те положения, которые тот вменял ей в вину, и речь идет не о банальной склоке двух литераторов, не поделивших мест на поэтическом Олимпе — суть конфликта трагичнее и глубже. Контрасты очевидны: «тишайший поэт» Адамович и безудержная Цветаева, петербуржец с головы до ног и москвичка до мозга костей, лидер камерной «парижской ноты» и проповедник шири, надрыва и бескрайности. Казалось бы, что общего могло быть между этими двумя полюсами? Только вся современная им русская литература, внутри которой они оба были у себя дома, пусть и на разных полюсах. И когда речь заходила о настоящей, подлинной литературе, мнения обоих нередко совпадали, что справедливо отмечали наиболее внимательные исследователи. Различия начинались позже, когда вставал вопрос, какой быть литературе дальше. И тут каждый начинал коситься на другого с подозрением, понимая всю силу его влияния на молодежь и не желая уступать своих позиций.

По прочтении книги понимаешь, что суть конфликта еще глубже.

В статье «Человек, ставший проблемой» французский мыслитель Габриэль Марсель рисует образ репатрианта — человека без корней — для объяснения сущности современного европейца, даже самого благополучного, живущего на своей родине. После интуиций Ф. Ницше и исчерпывающего толкования их мыслителями и самой реальностью ХХ века, европейский человек лишен укорененности в бытии, лишился мира как дома и себя как непосредственной данности. Вот такого себя, непосредственно данного, укорененного в радости и страсти и тем противопоставленного бесстрастному умиранию умных культурных людей, знающих, что смерть неизбежна и сопротивляться ей бесполезно, — утверждает поэт, противопоставляя себя непоэтам.

Петербуржец и москвичка — что это значит применительно к данной теме? Цветаева утверждала, что теперь — ни Петербурга, ни Москвы, никакой прочной действительности… Если продолжить игру в абстрагирование, можно свести суть конфликта к древнему философскому противостоянию сторон, утверждающих свободу воли человека и отрицающих ее. Адамович утверждал, что, пересаженная на европейскую почву, русская поэзия принимает судьбу приютившего пространства, Цветаева — всем существом — что поэт не зависит от места, времени, быта, судьбы непоэтов, эсхатологии и прочих анемичных материй. Свобода воли для поэта — единственная возможность существования.

Кто из них прав — нам предстоит решить свободным волеизъявлением. Ведь школа-то, по сути, у Адамовича не создалась: был Георгий Иванов — и «тоже поэты». Если бы они подражали Цветаевой — результат был бы тот же. А может, поэтические школы вовсе невозможны и это действительно вульгаризация поэзии, как утверждала Цветаева? Возможны школы риторические: аттическая, азианская… А если согласиться с концепцией Владимира Вейдле, что стиль как некая надиндивидуальная духовная общность многих разных художников, спасающая от небытия в искусстве и второстепенных из них, и прикладников, канул в Лету каким-то естественным образом несколько веков тому назад; что одиночество художника — его единственная правда? Тогда борьба Адамовича за культуру стиха видится беспочвенной, а противостояние Цветаевой всему и всем — полностью обоснованным. Более того: единственно возможным и уже традиционным... Что это за феномен — поэт, — Вейдле очень точно передал через ощущение в другой своей книге, «О поэтах и поэзии». Рассказывая о знакомстве с Цветаевой, он подчеркнул именно инакость поэта по отношению к другим людям, сказав, что прежде и двух минут не стоял рядом с таким человеком и что самочувствие при этом очень странное.

Если вернуться к Габриэлю Марселю и его пониманию вопроса о свободе воли, — трагедия человека в том, что он все время наносит ущерб полноте бытия, осуществляя выбор, — констатация А. Жида, из которой поэт не сделал последовательных выводов. Выводы сделал мыслитель: нанесение реальности этого ущерба — удел каждого из нас, поскольку только при этом условии человек может стать самим собой, но, с другой стороны, он обязан искупать эту вину — если это вина — своего рода компенсирующим действием, заключающимся, по сути, в восстановлении единства, разрушению которого он способствовал своим выбором.

Итак, приближаясь к одному из полюсов, человек отдаляется от другого, чем обедняет свое бытие и лишает его цельности — но в мире феноменов иначе невозможно. Выбирая одну правду, человек отказывается от другой, и не тем ли своего рода компенсирующим действием был тот действительно ровный тон высказываний Адамовича о Цветаевой, который констатирует составитель и с удивлением обнаруживает читатель, привыкший к общепринятой точке зрения: Адамович Цветаеву не признавал. Высказываний то язвительных, то удивленных, то восхищенных, неизменно содержащих один момент: признание ее редкой одаренности и подлинности ее поэтического существа.

Таким же компенсирующим действием видится и один из последних его жестов в ее сторону: стихотворение «Памяти М.Ц.» («Поговорить бы хоть теперь, Марина!..»), написанное незадолго до смерти.



Рецензия Олега Дарка в сетевом журнале «Русский журнал» от 10.01.2001 г.

«В сторону Адамовича».

Это очень тоненькая книжка. Посвященная эпизоду, почти случаю из литературной жизни русского зарубежья, она кажется приложением к изданию (или его ответвлением): Г. Адамович. Собрание сочинений. — СПб.: Алетейя, 1998-1999 (http://www.russ.ru/krug/kniga/20000515.html). Тот же составитель. Статьи и заметки Адамовича — тематически подобранные извлечения из них. К «Литературным беседам» Адамовича «Собранием» уже был присоединен скандально известный цветаевский «Цветник», правда, без предварявшей его статьи «Поэт о критике». Фрагменты писем Цветаевой приводятся по ее собранию сочинений (М.: Эллис Лак, 1995, т.т. 6, 7).

«Историю взаимоотношений Адамовича и Цветаевой пересказывали... много раз... почти исчерпывающим образом» — из предисловия О. Коростелева. Оно производит странное впечатление. Словно все время обещает: раскрыть какую-то тайну и более глубокий смысл конфликта. Значит, в предисловии есть драма. Напряжение, обычное при затянувшемся ожидании, нагнетается, но разрешения не происходит. Зато при чтении книги за частным разногласием и иной раз бурным взаимным недовольством авторов сама собой открывается древняя борьба двух стилей в литературе.

Очень напряженная, она затрагивает в равной степени интересы писателей, читателей и персонажей. Эстетическое разногласие оборачивается, как всегда, этическим, к которому Адамович был крайне чувствителен. Эта борьба двух стилей и чередующийся исход ее постоянно воспроизводятся в литературе. Сильное современное впечатление новой «Хроники» объясняется тем, что мы только что наблюдали вокруг себя одно такое торжество.

Победил стиль, который интуитивно, почти бессознательно в 20-е годы представляла М. Цветаева. «Сторона» Адамовича — сейчас проигравшая. Признаюсь, я тоскую по Г. Адамовичу, в отличие от Цветаевой прекрасно знавшему, в чем дело. По его трезвому, ясному взгляду. По той альтернативе, которую он предлагал. Нам крайне не хватает такого критика и его взгляда для необходимого в литературе, конечно, колеблющегося равновесия.

В применении ко временам Цезаря принято говорить об аттическом и азиатском, или азианическом, стилях. Второму традиционно соответствуют пышность, чрезмерность («отсутствие... всякого чувства меры» — Адамович о Л. Андрееве), метафорическое изобилие, «щедрость и роскошь». Аттический во всем противоположен: «простой», «скупой и сухой», даже «скудный», еще — «бедный», «чистый и разреженный»... Все это — сочувственные определения литературных произведений в рецензиях Г. Адамовича и Г. Иванова (Цветаева в письме называла их «близнецами»).

Термины «скудный» или «бедный» Адамович использовал противоречиво: как отрицательную характеристику, если они от недостатка поэтической способности, и как положительную, если сознательны. Значит, речь об аскезе, о своеобразном обете, который принимал поэт.

Под «разреженностью» имелась в виду удаленность метафор друг от друга, отчего они тем сильнее действуют. Но лучше в физиологическом, или климатическом, «горном» смысле особого, «слишком» чистого, острого, «напряженного» воздуха поэзии, которым уже «трудно дышать». Это единственное «излишество» Адамович принимал в литературе. Кроме того, метафоры не должны быть «блестящими» (Адамович в споре с А. Белым о поэзии Ходасевича). Значит, аттический стиль еще и «тусклый». Почти непереносимый для дыхания, он щадящ «на взгляд».

О «древнем» происхождении стилистического противостояния Адамович отлично знал. О книге Рериха он отзывался как о «крайнем проявлении «азиатских» тенденций в современной культуре». Можно подумать: банально имеются в виду индийские, тибетские интересы Рериха. Но вот — о французском поэте Ж. Мореасе: «нас пленил и очаровал тогда (еще в Петербурге, сразу после смерти Гумилева. — О. Д.) европеизм, или, вернее (eo ipso, что то же самое, для Адамовича это неразличимо. — О. Д.), аттицизм Мореаса...» Поэтому кажется «таинственным (как всякая издревле идущая весть. — О. Д.) и неслучайным греческое происхождение Мореаса». Термин «аттицизм» используется без всяких объяснений. Верно, были основания предполагать, что читатели (не одни же Мережковские) поймут, все дело в хорошем гимназическом образовании.

«Аттический дух» (и в «климатическом» смысле «воздуха»), «сухой и чистый», — для Адамовича «типично западный». Ему равно противостоят и «разукрашенный» мир Фета, и «азиатизм» сюрреалистов. «Азиатизм носится в воздухе Европы» — означало для Адамовича очередное крушение европейского стиля. А «русская поэзия последнего пятилетия» — «варварская», то есть, как ни парадоксально, «римская» (для греков римляне оставались варварами). Такова у Адамовича бинарная классификация старых и новых явлений: аттическое RT неаттическое...

Образ Зарубежья как нового Рима, разлегшегося и распространившегося, нередок в поэзии эмиграции. Рим — империя, экспансия, «римский стиль» значит «безразличный», равно-душный: легко усваивает и соединяет противоречивые веяния. Греческая же, «аттическая» традиция для Адамовича — «строгая». В 1921 году он писал о себе: «...дребезжит в руках моих // Хоть и с одной струной, но греческая лира». Позднее однострунность (однообразие) было воспринято как положительное качество уже без уступительного союза. Исторические или идеологические противоположности Адамович легко выражал на языке эстетики. Возражение на соединение в стихотворении разновозрастных слов оборачивалось требованием нравственной чистоты.

Плиний Младший различал «азианический» стиль и «аттический» по «размеру». Такой «количественный» подход был близок почти ровеснику Адамовича Ю. Тынянову, назвавшему «величину» главным критерием жанра. Одним «больше всего нравится краткость», но «для большинства в длинном рассуждении есть нечто внушительное, весомое» (Пл., Письма, 1-20, везде пер. М. Сергеенко). Ко времени Адамовича симпатии большинства не изменились. Понятно, что речь о подробности, разработанности описания, о «приближенности» предмета для рассматривания. «Посмотри, как статуи, картины, изображения людей, многих животных и даже деревьев, если они вообще красивы, выигрывают от размера. То же и с речами» (там же).

Но в другой раз Плиний использует тот же скульптурно-изобразительный материал для более близкой Адамовичу метафоры. О статуе обнаженного старика он замечает: «Промахи художника, если они есть, в этой голой фигуре ускользнуть не могут» (Письма, 3-7). Для Адамовича «голое» слово, не прикрытое образными излишествами, — художественно откровеннее. Критики говорили об «орнаментальности» и «орнаменталистах», Адамович предпочитал — о «нарядности» (Пильняка, М. Волошина или Пастернака). Вот один этический критерий в эстетике Адамовича. Речь о наряде, одежде, сокрытии изъянов. «Голое» и «прекрасное» по-эллински отождествляются. Также нагота целомудренна. И она провоцирует стыдливость взгляда (чуть приопущенные веки), а не назойливое «всматривание».

А вот — другой. Плиний так обосновывал азианический стиль: «...Предательством будет пропустить то, о чем следует сказать; предательством бегло и кратко коснуться того, что следует втолковывать, вбивать, повторять» (Письма, 1-20). Адамовичем предательство понято противоположным образом (но также по отношению и к предмету речи, и к его адресату): как бесцеремонность и бестактность. Плиний: «меч входит в тело не от удара, а более от нажима: так и слово в душу» (там же). Речь о проникновении, нажиме, настойчивости, даже непреклонности. А вот Адамович о «попытке» Цветаевой «проникнуть туда», что «всегда поражает сознание...». Выделенное «туда» (будто бы не смеет назвать, хотя ведь назвал же только что) — это за пределы жизни, в смерть. Но тут-то и следует остановиться. А «всегда» — это уже опыт типизации: настойчивость проникновения распространилась в поэзии вместе с излишествами образности, которые и есть проявления метафизической настойчивости, иначе — нескромности, несдержанности.

А вот о типичности психологической нескромности: «эти писатели стремятся передать пером (в этом «пером» — и удивление, и почти презрение. — О. Д.) малейшее движение, легчайший оттенок мысли» (но как это возможно?) — о Цветаевой, А. Белом и их «учителе» Розанове, но не менее и о Пастернаке. Нескромной, бестактной по отношению к объектам речи и языку, которым будто бы управляют, является у них «иллюзия выговоренности», или «выболтанности». Будто бы мир или язык выдал свои «последние тайны».

Потому Адамович так неприязненно относился к продолжателям Достоевского с его равно психологической и метафизической нескромностью, или «предательством» (предать — выдать, писатель как соглядатай, шпион). Среди них — Л. Андреев (азианическая традиция). Его «безмерность» трактуется как «отсутствие целомудрия». Напротив, Анненский (аттическая) «целомудрен, стыдлив...». Этическая категория стыда становится эстетическим критерием.

Пример исторической бесцеремонности — М. Волошин. Она — в отчаянных сближениях и трактовках, в самом обилии имен и названий, которые выдираются из окружающего мира (былого и нынешнего), а из них лепятся собственные композиции самодовольным художником. Описание чрезвычайно напоминает типичное произведение сегодняшней литературы. Не так давно мы его читали в журнале «Знамя» и обсуждали как новинку.

Третий нравственный критерий Адамовича касается читателя. Азианический стиль для Адамовича — «льстивый, заискивающий». «Всегда как будто с похмелья или в жару». Последнее вызвало цветаевское недоумение. Вероятно, у Адамовича возникал образ героя из нелюбимого Достоевского вроде капитана Лебядкина. Оттого этому стилю так пристал объединяющий его «истерически-хихикающий тон» (в связи с романом А. Белого).

Это стиль-холуй, он заигрывает с читателем, ластится к нему: конечно же, тот достаточно подготовлен, чтобы все ассоциации и отсылки разгадать и распутать. Кроме того, могут быть приятны «последние тайны»: метафизические, исторические, психологические, языковые. Но все это оскорбительно и для языка литературы, и для ее читателя. Ирония, непременная здесь, льстива оттого, что соответствует желанному образу читателя-плебея. О «плебейском вкусе к издевке» Адамович писал в статье «На полустанках» (1923). Его любимая мысль: азианический стиль «доступен... черни».

Аттический, напротив, — аристократ, он плебеями брезгует. В связи с Буниным, которого, как и себя, считал «эллином», Адамович необычно говорил о русском «эллинстве», всегда «чуть-чуть брезгливом».

Тут не могу удержаться от несколько запоздалого замечания. Год назад поразила мелочь в предисловии О.Коростелева к тому стихов и прозы в «Собрании сочинений» Адамовича. Перечислялись гумилевские «предписания», которым Адамович следовал. И среди них: «Бунина, как велено, не любил». Читателю непонятно. В статьях и рецензиях для газеты/журнала «Звено», из которых с такой аккуратностью составлен в «Собрании сочинений» двухтомник, Бунин — любимый писатель Адамовича и едва ли не воплощение в прозе его эстетических предположений. Какие литературные жесты имел в виду биограф? Это надо оговаривать.

Естественнее исторического материала для критических метафор Адамовича — физиологический. Если аттический стиль ассоциировался с подъемом в снежные горы (Адамович об Ибсене), то азианический — с подготовкой к спуску под землю. «Распухший, разжиженный, грубо размалеванный» (о стиле Л. Андреева). Это немного напоминает зрелище, открывшееся чуть запоздавшим бальзамировщикам.

Кажущиеся сейчас «школьными» и банальными альтернативы имен во времена Адамовича такими еще не были. Цветаева — Ахматова, Пастернак RT Мандельштам... Эти альтернативы азианического и аттического стилей для Адамовича поддержаны «местной» географией: Москва — Петербург. Во времена Адамовича, как и сейчас, победил московский стиль... Во всяком случае, от питерского сквозящего и чуть чахоточного стиля мало осталось. Плиний Младший, иногда видевший недостатки обоих, предлагал соединять их достоинства. Вероятно, для Адамовича это было бы подобно фантастическому проекту 1919 года, описанному Г. Ивановым в «Петербургских зимах»: слияние столиц в город Петросква с центральной улицей Куз-невский мос-пект.